Генриетта Яновская: «Нельзя зависеть от власти»

01 мая 2009

gn_258418339671.jpg471Московский ТЮЗ – особый театр. Расшифровывать его как «театр юного зрителя» принципиально неправильно. Потому что руководители этого театра считают поколения не по горизонтали, т.е. по годам, а по вертикали устремления мыслей, мироощущения и даже мировоззрения. Это видно просто по афише, на которой Достоевский, Островский, Чехов, Уайльд. Сейчас в работе четыре спектакля. Кама Гинкас делает «Записки сумасшедшего» с Сергеем Маковецким и параллельно репетирует «Медею». Ирина Керученко (ученица Гинкаса) выпускает «Кроткую» с Игорем Гординым в Белой комнате. Главный режиссер театра Генриетта Яновская работает над пьесой Кроммелинка «Холодно или горячо, или Идея господина Дома» (условное название «Прощай, ты, ты, ты…»).

– Вы про себя думаете, что вы обычный человек или что вы необычный человек?

– Я как-то не думаю, что я необычный человек, и не думаю, что я обычный человек. Просто иногда я к себе неплохо отношусь, а иногда плохо.

– От чего это зависит?

– От внутреннего состояния, от того, какие моменты собственной жизни я анализирую: те, которые неприятные, или те, которые удавались. Их же всегда навалом, самых разнообразных, и когда ты начинаешь анализировать, что у тебя не получилось, то кажется, что не в основном все. В такие минуты относишься к себе сурово. А когда вдруг подумаешь, что кое-чего забавного было, то вроде и неплохо к себе относишься.

– Кажется, что при том, сколько и как вы общались с людьми в театре, вы должны, наверное, с первого взгляда все понимать про человека?

– Нет, я не ясновидящая и не занимаюсь тем, что беспрерывно анализирую человека, который сидит напротив меня. Но, конечно, по профессиональной привычке при самой первой встрече с человеком замечаю довольно много и даже вижу вперед. Бывает, берешь артиста и уже понимаешь, что ждет театр и тебя лично с его появлением. Наше дело коллективное. Иногда принять в труппу человека, даже очень талантливого, но со свойствами разрушителя, – очень неправильно. Надо быть мудрым и следовать тому, что разглядел. А ты – берешь! И всегда получаешь по мозгам! Так что это понимание, это «ясновидение» не учит ничему. В юности я всегда хотела быть следователем, вычислять «что из чего вытекает». В режиссерскую профессию это входит: не быть ни прокурором, ни адвокатом, а быть следователем в этой пьесе. У нас был очень хороший педагог, очень хорошая школа, и мы приучены анализировать, видеть и разбираться. Постоянно. Видеть и разбираться.

– Какое у вас основное – или основные – чувства в общении с людьми?

– Интерес. Когда исчезает интерес, тогда совсем плохо дело.

– Я прочитала, что вы после института выбрали Красноярск, а не Москву, потому что там была предложена интереснее работа. Сейчас бы поступили так же?

– Нет, все не так. Мы окончили институт. Я сделала два спектакля. Гинкас сделал два спектакля, и еще хронической безработицы не было, хотя особо нас никуда не звали. И Гинкасу предложили поехать руководить красноярским ТЮЗом. И Гинкас поехал. А у меня шли какие-то переговоры с Магнитогорском и даже с Москвой. Но я поехала в Красноярск совсем не потому, что там была работа интереснее. Я поехала по наглой убежденности, что, если я куда-нибудь поеду – везде буду лучше всех. А мне надо, чтобы было с кем состязаться. Я боялась потери критериев. А в Красноярске был Гинкас, и я понимала, что рядом с ним я не потеряю критерии, что все время будет какая-то планка, к которой надо будет тянуться. Когда к нам в Красноярск приезжали московские или ленинградские критики, мы, самоуверенные, высокомерные ученики Товстоногова, нагло говорили им, что просим обсуждать наши спектакли в Красноярском ТЮЗе, без скидки на то, что мы черт знает какая-то провинция. Оценивайте нас жестко, как будто мы даже не в Москве или Питере, а в каком-нибудь Париже.

– А сейчас страх потерять критерии остался?

– Нет. Когда ты юн, ты можешь запросто слететь в легкую успешность. Вот тогда ничего не стоит потерять критерии. Тот, кто всерьез занимается профессией, думаю, это понимает. Нельзя потерять критерии, когда они так высоко, что тебе до них не допрыгнуть. После бешеного успеха в ТЮЗе «Собачьего сердца», после гастролей по всему миру, после того, как сам Питер Брук сказал артистам, что они замечательные, – у ряда артистов поехала крыша. Потому что у них ничего не было за спиной. А у актера Игоря Ясуловича крыша не поедет ни при каких обстоятельствах, при самой высокой оценке того, что он создал или создаст. Потому что есть трудная и долгая биография серьезных взаимоотношений с профессией: какое-то знание, какая-то самоирония, отношение к себе не как к пупу вселенной, а как к человеку, который занимается профессией, и если получилось что-то достойное – слава Богу! Спасибо тебе, что получилось. Когда грянула перестройка, многие журналисты спрашивали: «Вам стало легче? Ведь теперь – свобода! Вам легко?» – я отвечала: «Да нет! Главная битва – это битва с собственным несовершенством, что намного мучительнее и сложнее, чем достижение успеха».

– У вас есть ощущение, что человечество меняется в какую-либо сторону?

– Человечество или человек?

– И человечество, и человек.

– Я всю жизнь была уверена, что человек не меняется – он просто проявляется, т.е. его суть проявляется в разных ситуациях. Говорить: «Смотри, какой он молодой был хороший, а сейчас какая дрянь стал!» – не совсем верно, по-моему. Потому что тот, кто в легких, успешных обстоятельствах был прекрасен и легок, в тяжелых просто проявился, как дрянь. Обстоятельства его проявили. Что касается человечества. Я бы об этом не задумалась, если бы наш прекрасный педагог по музыкальному образованию в Питере не показал бы, как на протяжении эпох изменяется ритм шагов, ритм движения, скорость словоговорения, скорость внутренняя. То есть в основе своей человек не меняется. А вот человечество – наверное, да…

– В вас столько энергии – в силу каких-то ваших усилий или просто дано?

– Наверное, дано. Я и в юности всегда знала, что могу взять любую аудиторию. Мне ничего для этого не надо было делать внутри себя. Выйти, быть свободной и – взять аудиторию. Просто почувствовать ее. Когда еще в институте я стала ставить спектакль и скрупулезно готовилась по школе: действие–задача, то уже тогда я говорила артистам, что артист действует на зал биополем, иначе – заразительностью. Возможно, это главное качество, которое необходимо людям творческих профессий.

– Научить этому можно?

– Нет, это от рождения.

– А развить?

– Развить, наверное, можно. Роза Сирота (в БДТ она была постоянным помощником Г.А. Товстоногова в работе с актерами. – Прим. ред.) девять месяцев разрабатывала артиста Смоктуновского один на один, после чего Товстоногов сделал гениальный спектакль «Идиот» с гениальной ролью Мышкина. Так что да, можно. С самого начала, когда я начала работать, мне было невероятно интересно разработать артистов. Наслаждение, торжество, когда это удавалось. Сейчас вдруг – может, это временно, – мне это не очень интересно.

– Почему?

– Может, мне немножко надоело? Может, мне хочется, чтобы уже сами все делали?

– Работа режиссера с артистами похожа на работу дирижера с оркестром?

– А на чем строит дирижер работу с оркестром?

– Страх и много часов репетиций.

– Последнее понимаю. Насчет страха – не знаю. У Товстоногова в театре страх был. Когда он подходил к театру, все прятались по гримеркам и по трансляции сообщали: «Он приехал!» Нет, все-таки мне бы хотелось в этой цепочке заменить страх общей влюбленностью, общей радостной готовностью подчиниться. Правда, она длится недолго, до первого неуспеха. Поэтому страх сильнее, чем влюбленность. Это я понимаю…. Здесь, в ТЮЗе, артисты знают, что при всем моем теплом отношении к ним, получив роль, с этой роли можно слететь. Такие примеры были, как это было ни мучительно для меня и для актера, который может оказаться очень близким мне человеком. Это страх или ответственность? Но что такое ответственность? Хорошо себя вести? А страх? Страх не смочь? Не так сделать? Они у меня очень разболтаны. Вот Гинкас пришел – репетиция начинается. А у меня, пока мы не потрындим на какие-нибудь отвлеченные темы, репетиция не начнется. Пока полного развала не произойдет, ничего не начинается. Потому что мне важно, чтобы человек не боялся. Чтобы он имел свободную счастливую возможность делать ошибки и говорить глупости. Чем глупее задает мне вопрос артист, тем большее удовольствие от ответа я получаю. Мы приучены Товстоноговым отвечать на вопросы артистов. И я люблю, когда они их задают. Потому что это тормошит актерское воображение, раскрепощает. Актеры знают, что им здесь никто никогда не крикнет «бездарь», а в театрах это случается. Даже когда снимаю человека с роли, я говорю, что это моя ошибка при распределении. Нас так учили, что все в спектакле зависит от режиссера. Режиссер не имеет права сказать, что это плохая пьеса – не бери. Режиссер не имеет права говорить, что это плохой артист – ты его сам назначил, и либо его замени, либо спрячь его недостатки. Это твоя работа. Твоя. Все, что есть в спектакле, – это твои проблемы.

– В жизни вы так же несете ответственность за все, что происходит вокруг?

– Наверное, так же. Если я перестаю Гинкасу выкладывать лекарства, он их перестает принимать. И я начинаю чувствовать себя виноватой, что позволила себе расслабиться. Я никогда не думала, что кто-то мне что-то должен дать.… В советские времена были огромные промежутки, когда у нас с Гинкасом не было работы. По многу лет нам не давали ставить. И у меня никогда не было внутреннего протеста в связи с этим. Почему? Потому что я же ничего не делаю для этой власти – почему она должна что-то делать для меня? Я ее не восхваляю и не сгораю желанием поставить пьесу «к дате»… Почему власть должна делать что-то для меня? Кто я ей? У меня нет ощущения, что кто-то мне должен. Я ухитрилась поменять нашу роскошную старую питерскую трехкомнатную квартиру на Фонтанке на недоплаченный кооператив в Орехово-Борисово, откуда до центра невозможно доехать никогда. И когда вышло «Собачье сердце» с его потрясающим успехом, мне сказали: «Ну, вот сейчас-то тебя и переселят». Ни одного движения. Так оно и осталось Орехово-Залысово, пока мы сами не заработали на переезд в центр. «Никогда никого ни о чем не проси» – это верно. Тогда ты останешься собой. Мой друг Костя Азадовский (ученый, филолог. – Прим. ред.), когда его в 80-м году в Питере посадили, подкинув ему 4 грамма анаши, он в камере предварительного заключения бросил курить. Костя понял, что ни в чем не должен от них зависеть: ни в курении, ни в лекарствах, ни в беспокойстве о матери. Иначе они будут делать с тобой все, что хотят. А так – остаешься личностью. Ну – собой. Личность ты или не личность – не тебе решать.

– С любой властью так?

– Человеку, любому человеку на любом месте, нельзя оказываться в положении зависимого. Самое главное, что хотела сделать советская власть и что продолжается сейчас, – это желание поставить человека в зависимость от кого-то. Закон не ставит тебя в зависимость ни от кого. Выполняешь закон – все нормально. Нарушаешь закон – ты преступник. А чиновники живут только за счет того, что делают тебя зависимым от их решений. Сейчас стало еще хуже – их стало еще больше. Когда вышло «Собачье сердце», в испуге перестройки они приняли спектакль без замечаний. Потом опомнились и написали письмо в СТД, что у них есть некоторые замечания по спектаклю, штук двадцать, и что хорошо бы их учесть. Среди них было такое: «Предлагаем убрать фразы: «Ведь родила же мадам Ломоносова в Холмогорах этого своего, знаменитого» и «С этим дьяволом, как его, Каутским». Вот такое замечание. Убрать эти фразы. И кто-то мне сказал, что не понимает, почему они к этим фразам прицепились. А я очень хорошо понимала. И они очень хорошо понимали. Потому что профессор Преображенский чувствует себя равным – Ломоносову, равным «этому, как его» Каутскому. Равным. А твое чувство и знание, что у каждого равные права, ставит чиновника вне игры. Они хотят, чтобы человек смотрел снизу на Ломоносова, на Гегеля, на Пушкина, на Чехова. И конечно, на него, на чиновника. Но нельзя смотреть на Чехова снизу и ставить его! Не будет толку никакого. Смешно – на мастер-классе в Англии я, отвечая на вопрос, почему я не ставила Чехова, я ответила, что ставить Чехова может только взрослый человек. И когда я это сказала, то поняла, что я уже взрослый человек. Приехав тогда из Англии, я стала делать «Иванова».

– Театр без предательства возможен на долгом временном промежутке?

– Нет. Не думаю. Кстати, интересно, как с предательствами обстояло у Товстоногова? Никогда об этом не задумывалась. Надо спросить Гинкаса, он лучше помнит.

– А уход артистов из его театра?

– Нет, это не было предательством. Хотя это ужасно, это больно, это невыносимо. Но это не предательство. Они шли за работой. И не поливали грязью место, откуда уходили. Предательство – это, наверное, когда предают движения твоего сердца, то, что ты к нему чувствуешь – вот что такое предательство. А когда человек пошел за другой работой – это не предательство.

– Почему вы не пишете книгу о своей жизни?

– Я очень люблю русский язык. Когда в 70-е годы заходила речь об эмиграции, я съеживалась, потому что русский язык – это мой инструмент. Я в пьесах догадываюсь, о чем идет речь, если хороший драматург, по тому, сколько гласных в строчке и как сталкиваются согласные. Я это слышу. Я это чувствую. Я это люблю. Я очень люблю язык. И умею его слышать и знаю, что умею им пользоваться. И я понимаю, чтобы написать книгу так, как нужно, мне надо сидеть целый день над пятью строчками. Да у меня жизни не хватит! Да и кому оно надо – моя биография и моя жизнь?!

– Это не кокетство? Вы, правда, так думаете?

– Да. То есть, конечно, каждая жизнь бесценна и прочее, но писать о своей жизни для вечности? Зачем?

– Вас сейчас общество устраивает больше, чем как тогда было?

– Нет, конечно. Там было очень много своих ценных вещей. Тогда бедность не была проблемой. Все жили так же. Во всяком случае, наши друзья. История из моей молодости. Мне двадцать лет. Или 21. Я работаю продавщицей книг в университете. У нас выездная торговля в Академии художеств. Мне выгрузили пачки с книгами, мой складной столик, и сейчас я начну продавать. Идет мой приятель. «Привет». – «Привет». «Ты что здесь делаешь?» – «Грузчиком работаю». – «Ну, тогда неси мне книжки». Это был Иосиф Бродский. Был мир тех, кто работал на власть, и они были состоятельны. И был мир тех, кто обходился без очень много. Есть на чашку кофе – где-нибудь посидишь целый день. Нет? Кто-нибудь тебя угостит. Мы не принимали советскую действительность, мы не боролись с властью, не диссидентствовали. Мы просто власть не замечали. Нам казалось, что нас таких мало. А когда случилась перестройка, мы обалдели, что нас так много, что откуда-то из Ямало-Ненецкого округа приезжает женщина, и говорит моими словами, и у нее мои мысли. И этот восторг открывания людей был невероятный. И все, кто потом стоял у Белого дома три дня, действительно рисковал жизнью. Потому что, если бы Альфа не отказалась идти на штурм, нас бы не было сейчас. Было очень страшно, но какие счастливые, какие красивые лица были у людей! Потому что люди защищали что-то очень для себя важное и очень конкретное, а совсем не общие понятия, которые потом приклеили к ним идеологи. Люди защищали свою семью, своих детей, тот дом, в котором жили. Защищали возможность говорить, мыслить и действовать свободно. Защищали свои представления о жизни – хотя это уже очень высоко и очень много. Потом все просвистали. Все вместе. От тех всех лет осталась только рыночная экономика, которая и то не рыночная, а так… Конечно, есть чувство горечи. Мы опять все при том же гимне, и, как гражданин своей страны, я обязана вставать при его публичном исполнении. А у меня перехватывает горло. Не только от того, что меня опять загнали жить под сталинско-хрущевским гимном, сколько еще от беспардонного, наглого цинизма человека, которому безразлично писать слова гимна для одной страны или для другой. Воспевать кровно несовместимые вещи. Ему все равно, какие слова писать, а я почему-то обязана стоять. Обязана приветствовать холуйскую беспринципность.

– А вы встаете?

– Слава Богу, не было необходимости. Правда, была одна ситуация. Мы были в небольшом помещении. Заиграли гимн, все встали… меня охватил ужас, потому что эти люди ни в чем не виноваты…и в эту секунду у меня зазвонил мобильный. Он меня просто спас. Я хочу уважать гимн своей страны. Это моя страна. Я должна, не краснея, вставать при первых звуках его. Так же, как я должна ехать на зеленый и стоять на красный.

– Вы ходите на выборы?

– Теперь нет. Раньше ходила. До того момента, пока был выбор. Потому что, по сути, нас лишили права голосовать. Сегодня мой голос никому не интересен. Придут на выборы пять человек, выберут одного человека из одного предложенного, и выборы будут считать состоявшимися. Разве это выборы? У нас их нет. Они были раньше несколько лет, и это было большое счастье. Я ездила на другой конец Москвы, где я прописана, заставляла Гинкаса ездить. При этом мы с ним голосовали за разные партии. Все было всерьез. И нам казалось, что страна меняется. Она и менялась. Мы сами просвистали все.

Справка:

Генриетта Наумовна ЯНОВСКАЯ – режиссер, главный режиссер московского ТЮЗа. Родилась в Ленинграде. Окончила ЛГИТМИК (курс Г. Товстоногова) в 1967 году. Дебютировала в ленинградском Малом Драматическом театре спектаклем «Варшавская мелодия» по пьесе Л. Зорина. Два года работала в красноярском ТЮЗе («Сотворившая чудо» У. Гибсона, «Плутни Скапена» Ж.-Б. Мольера и др.), затем возвратилась в Ленинград: «Стеклянный зверинец» Т. Уильямса, «Вкус меда» Ш. Дилени, «Алиса в стране чудес» У. Кэрролла и др. С 1984 г. работает в Москве: «Вдовий пароход» И. Грековой – П. Лунгина (Театр им. Моссовета), «Летят перелетные птицы» А. Галина (Театр им. Маяковского). В 1987 году возглавила московский ТЮЗ: «Собачье сердце» М. Булгакова, «Good-bye, America!!!» А. Недзвецкого – С. Маршака, «Соловей» Г.-Х. Андерсена, «Иванов и другие» А. Чехова, «Жак Оффенбах, любовь и тру-ля-ля» Ж. Оффенбаха, «Гроза» А. Островского, «Свидетель обвинения» Агаты Кристи, «Вкус меда» Шейлы Дилени, «Необычайные приключения Т.С. и Г.Ф. по Марку Твену», «Трамвай «Желание» Т. Уильямса.

Катерина АНТОНОВА
"Театрал", 1 мая 2009 г.